Теоретические вопросы        26 января 2014        61         0

«ХОРОШИЙ» ОЗНАЧАЕТ — ЧТО?

Ранее мы выдвигали тезис, что философия представляет собой теорию освобождения человечества. Мы предполагали, что этого освобождения в действительности желает множество людей. Теперь мы постараемся доказать, что это освобождение заслуживает того, чтобы его желать и достичь, не только для тех, кто этого хочет, но для всех. И мы постараемся доказать в качестве дополнительного вывода, что философия оправданна именно потому, что она делает возможным достижение того, чего стоит желать и стоит достичь.

Выражаясь подобным образом, мы следовали знакомой схеме этического рассуждения. Ценность философии, сказали мы, заключается в ее эффективности в качестве средства, а эта ценность является производным из другой ценности, присущей цели. Если мыслить подобным образом, что, несомненно, весьма обычно, то единственным особым достоинством какого-либо средства является его эффективность; любое другое достоинство, которым оно обладает, обязано своим происхождением цели, к которой направлено. Таким образом, можем представить себе человеческую жизнь как бы простирающейся через целый ряд альтернатив, причем каждый раз выбор делается исходя из цели, которая, как предполагается, находится в пределах досягаемости, а эта цель, в свою очередь, выбирается исходя из другой, более отдаленной цели. Человеческая жизнь, таким образом, представляет собой ряд целей, переходящих в средства, пока мы не приходим, по крайней мере в размышлении, к Цели, заслуживающей прописных букв, к Цели, которую мы называем (или, надеемся, можем назвать) высшей. Это, как вы могли бы сказать, альпинистская точка зрения на этику, при которой человек целеустремленно карабкается, пренебрегая эпикурейским танцем и прагматическим увиливанием, до тех пор, когда оказывается, что «стоит он на вершинах своей жизни и видит неясные очертания другой вершины, которая еще выше».

Но альпинистская точка зрения не является единственной. Вполне можно считать, что внутренняя ценность не скрыта в некоем отдаленном свершении, но что ее можно обнаруживать то в одно, то в другое мгновение в непосредственном опыте. Гедонисты, например, для которых наслаждение ценно само по себе, наслаждаются этими ценностями по мере того, как они появляются, перемежаясь, без сомнения, периодами сытости или тошноты, но имеющимися налицо, когда они есть, и доступными, когда они появляются.

Если же вы моралист более сурового типа и верите, что ценность заключается в повиновении какому-то закону, то вы можете всегда реализовать такую ценность без малейшего промедления. Фактически можете сделать это еще быстрее, чем гедонисты, так как у вас не будет перерывов, вызванных насыщением. Если кто-либо в состоянии поверить в эту этику и приучить себя постоянно применять ее, то он может приблизиться к достижению внутренней ценности почти в 100% случаев.

Вне зависимости от того, принадлежит ли человек в отношении этической теории к целенаправленной, гедонистской или законопослушной школе, он в любом случае приходит к убеждению, что существует некий единый критерий ценностей, авторитетный сам по себе и придающий производную ценность тем другим вещам, которые им обладают. Из великой борьбы человеческих желаний, таким образом, возникает главный вопрос: чем является критерий (если он действительно существует) и какое следует давать определение прилагательному «хороший»? Представляется очевидным, что если критерия нет, то в жизни будут существовать лишь те более слабые значения, которые этому прилагательному придают индивидуальные прихоти и социальный обычай, и что прилагательное «хороший» опустится до убогого уровня вкуса и этикета.

На протяжении почти целого столетия с того момента, как Мартино ввел эту моду, обсуждение этической теории происходило посредством рассмотрения имевшихся в наличии доктрин и анализа их. Подобным же образом, уже проработав в течение нескольких лет преподавать, сели однажды за письменный стол, чтобы составить перечень основных этических теорий — такой перечень, в котором сами теории в минимальной степени дублировали бы друг друга и, взятые все вместе, исчерпывали бы все возможности. Мы расположил эти теории в качестве определений прилагательного «хороший» таким образом, каким употребляется это слово, когда мы говорим: «Хорошее здоровье — большое благо» или «Сократ был хороший человек».

У нас получился следующий перечень:

«Хороший» в качестве прилагательного означает:

1) для нас приятный;
2) приятный для большого количества людей;
3) нами одобряемый;
4) имеющий одобрение в обществе;
5) соответствующий закону моральному;
6) соответствующий божественному закону;
7) способствующий достижению идеала.

К этим семи пунктам основные направления этики в наше время заставили добавить следующее:

8) «хороший» означает что-то, однако, что именно мы сказать не можем;
9) «хороший» ничего не означает.

Мы рассмотрим сейчас эти позиции критически, но кратко.

1. Это теория, именуемая (философами) «эгоцентричный гедонизм». Она из всех теорий представляется наиболее непосредственной, конкретной, не догматичной, непритязательной и импровизационной. На вопрос, что является само по себе хорошим, она отвечает — наслаждение. Чье наслаждение? Мое; это единственное наслаждение, которое я имею. Есть ли что-либо лучшее, чем наслаждение? Ничего, за исключением еще большего наслаждения. В соответствии с этим все, что я должен сделать при оценке какого-либо действия, — это вычислить, насколько приятно оно будет для меня.

Эта теория не является социально направленной, но она не обязательно антисоциальна. У Аристиппа и Эпикура это была идея о том, чтобы жить и давать жить другим, возделывать свой собственный сад (последняя фраза на самом деле принадлежит Эпикуру). Но она может иметь антисоциальные формы, как у Макиавелли и Гоббса, и в этих формах она во многом снабдила романистов материалом. В этом, как нам представляется, заключалась вся ее социальная полезность.

Эта доктрина обладает также прелестью распущенности и, по-видимому, дает возможность устраивать дни отдыха от более искренних пороков. Как это ни прискорбно, но в историческом разрезе эта теория была довольно безобидной. На одного опухшего сластолюбца она порождала сотню Горациев, стремившихся проводить каждый день за размеренными удовольствиями, все время, сознавая суровую истину, что fugerit invida aetas. Сам старик Эпикур, которому ошибочно приписывают восхваление вина, женщин и песен, был слишком мудр для таких выходок, достойных первокурсников. Он высоко ценил дружбу как единственный надежный союз наслаждения и безопасности, откуда изгнаны все более бесшабашные наслаждения.

Защита этой доктрины обычно принимает форму воинственного вопроса: «Но ведь вы же сами любите наслаждение?» Мы иногда задумывались, как бы поступили гедонисты, если бы сказали «нет». Но даже если предположить, что любим наслаждение (действительно его любим), то этот факт еще не устанавливает принципа, что для нас хорошо любить наслаждение. В еще меньшей степени он устанавливает какой-либо принцип относительно того, что наше наслаждение должно быть предметом всеобщей заботы.

2. Вторая теория представляет собой гедонизм с социальной совестью и называется «утилитаризм». Она утверждает, что отношение между отдельными личностями и обществом такое же, как между атомами и молекулами. Моральная проблема всегда заключается в том, чтобы обнаружить, что сделает молекулы более счастливыми, а это достигается посредством вычисления удовольствия или страдания для каждого атома в молекуле и суммирования положительных и отрицательных величин. Действие, дающее самую большую сумму удовольствия, вычисленного подобным образом, и является тем действием, которое вам надлежит выбрать.

Это не честолюбивая теория. Ей присуще то ленивое восхищение, которое испытывает либерал перед большинством, и можно предчувствовать, что ее тезис относительно «максимального количества удовольствия для максимального числа людей» был бы полностью удовлетворен пятьюдесятью одним процентом.

Если эгоцентричный гедонизм напоминает поведение гостя за обедом, то утилитаризм напоминает поведение хозяйки. Ей приходится выбирать меню, и в своем выборе она руководствуется целью угодить по возможности всем гостям и большинству из них наверняка. По каким-то аналогичным причинам некоторые кушанья, якобы очень нравящиеся всем, стали дежурными блюдами в подобных случаях. По мере того как гости переходят от филе к мороженому, они вряд ли сознают, что подтверждают гедонистические исчисления в его наиболее распространенной (и, пожалуй, наиболее осуществимой) форме. Бентам присутствовал в качестве скелета на многих пиршествах, помимо банкета в столетнюю годовщину Бентамовского общества.

Это исчисление никогда не выражалось цифрами, и фактически его применение ни в какой мере не является числовым. Хозяйка не надевает на своих гостей аппараты, регистрирующие гедонистские флуктуации. Она уже заранее предвидела и «вычислила» их удовольствие, частично в воображении, а частично благодаря знакомству с их вкусами. Мы все работаем, прибегая изо дня в день к некоторым доморощенным правилам относительно того, что может понравиться друзьям или незнакомым для нас лицам. И все же, хотя мы говорим о наслаждении в количественном отношении, мы никогда не выражаем это количество цифрами. Герберт Спенсер однажды попробовал сделать нечто подобное, когда он взвешивал преимущества жизни в Новой Зеландии по сравнению с жизнью в Англии. Его расчеты были такими: Новая Зеландия — 301; Англия — 110. Но сам он так и не переехал в Новую Зеландию.

Довольствоваться удовлетворением большинства — значит проявлять в какой-то мере этическую наивность. Почему же в таком случае не настаивать на действии, которое было бы на благо всем? Надо иметь весьма странное представление о высшем принципе нравственности, если полагать, что он находится в настолько уютной близости к повседневной жизни, что ничего не требует, кроме компромиссов. Нет никакого сомнения, что коммерческое общество, породившее утилитаризм, прекрасно отдавало себе отчет в том, что не может угодить всем, и считало, что угодить большинству уже будет достаточно впечатляющим деянием. Однако мы ищем такой критерий, который был бы действителен для всех исторических эпох и, следовательно, не ограничивался ни одной из них.

3. Этическая теория может быть эгоцентричной и в то же время совершенно не оправдывать эгоизм. Теории, утверждающие верховенство индивидуальной совести, относятся к этому роду. В своей более примитивной форме они рассматривают совесть как своего рода духовный орган, «способность души», которая выносит моральные суждения.

Это понятие многократно искажалось Шефтсбери (третий граф), который превратил совесть в «моральный смысл» и вел себя не как судья, а как ценитель изящного. Епископ Батлер сделал из этого более интеллектуальное упражнение, названное им «размышление». И представляется, что это понятие, будучи истощено анализом, живет еще и сейчас в утверждении, что мы узнаем «хорошее», как узнаем «желтое», путем непосредственного ощущения.

Для этих различных вариантов общим является вера в то, что моральная ценность обнаруживается посредством личной интуиции. «Личная» означает, что индивидуальное действующее лицо, в конечном счете, решает для себя; «интуиция» означает, что ценность воспринимается непосредственно и не нуждается в доказательстве. Наиболее яркое описание этой теории можно найти в доктрине квакеров о внутреннем свете. Люди вообще и члены этой секты в особенности обладают каждый в отдельности внутренним светильником, который вспыхивает или затухает в соответствии с состоянием духовной атмосферы. При такой точке зрения всегда легко сделать выбор, и только составление программ может дать серьезный повод для размышления.

Однако оказывается (для нас по крайней мере), что огни вспыхивают не в одно время, не в одном и том же ритме и не одним и тем же цветом. Есть огни, которые вспыхивают белым цветом в знак одобрения и красным — в знак неодобрения. Есть огни, которые вспыхивают красным в знак одобрения и белым — в знак неодобрения. Даже когда вспышка огней согласована в случаях соответствующего сигнала, они вспыхивают в различные моменты времени. В конце концов, полиция, погасив не вовремя загоревшиеся светильники, приводит все вспышки к одному общему времени, и этика снова становится сферой действия инженеров по уличному движению.

Всегда трудно добиться, чтобы интуиция гармонировала со здоровым уважением к закону противоречия. Думается, что подобная гармония должна в какой-то степени существовать, поскольку наше восприятие закона противоречия, весьма вероятно, является интуитивным. Но когда люди, обладающие даром моральной интуиции, подавляются во время конфликтов и их насущный хлеб добывается скорее с помощью борьбы, чем с помощью сотрудничества, то их светильники будут вспыхивать в соответствии с их неотложными потребностями. Это весьма разумно со стороны светильников, но это не то, что имеет в виду теория.

Моральная интуитивность, как и все анархистские теории, ставит нас перед неразрешенной задачей. Если каждый человек сам является окончательным судьей, то как можно требовать общего согласия? А если суждения у каждого человека отличны, то как можно получить это согласие?

4. Четвертая теория является фаворитом социологов, у которых она известна под названием «культурный релятивизм». Эта доктрина заключается в том, что каждое общество вырабатывает свою, присущую ему, мораль, изложенную зачастую в подробных кодексах, и регулирует поведение своих членов. Если к этому подходить с точки зрения исторических фактов, то это явно имеет место. Примечательным в этой теории является утверждение, что этика представляет собой только это. Назвать какое-либо действие «хорошим» — это значит просто сказать, что данное общество на данной стадии развития одобряет его.

Эта теория утверждает далее, что кодексы будут различными в различных культурах или в той же культуре в различные эпохи. Подобные представления ни в коем случае не являются столь новыми, как это зачастую считается. Их придерживался Геродот, как помнится, уже довольно давно, а в 1690 г. Локк скромно обмолвился, что «образ жизни канонизированных святых у турок таков, что о нем даже рассказывать неблагопристойно».

Подобные факты теперь достаточно хорошо известны. Но, опять таки, теория обосновывает свой особый характер, утверждая, что историческое многообразие взглядов делает невозможной какую-либо универсальную этику. «Кто мы, чтобы говорить об этом? — вопрошают эти мыслители, в особенности если речь идет о каком-либо плане освобождения колониальных народов. — Возможно, туземцы счастливее, сохраняя свои нынешние нравы».

Однако предполагаемое многообразие до некоторой степени обманчиво. Не нужно быть социологом, чтобы осознать, что люди во всем мире проводят большую часть времени, занимаясь аналогичной деятельностью. Они едят, спят, работают и совокупляются; и когда вы сосчитаете все часы, потраченные на эти занятия, то остается не особенно много времени, в которое люди могут быть различными. Кроме того, этим общим занятиям придается идентичная ценность, и такой взгляд всеми разделяется.

Различия заключаются в социальных отношениях, окружающих еду, работу и любовь. Неискушенному наблюдателю (да и искушенному тоже) эти различия могут показаться большими. Какое странное поведение! Какие необыкновенные нравы! Антропология может выглядеть, как заметки туриста, ищущего экзотики. Но Дарвин, во всяком случае, имел возможность лучше разобраться в этом. Когда он посетил бедствующих первобытных туземцев Огненной Земли, он с некоторым ужасом узнал, что во время зимней голодовки они обычно убивают и съедают сначала старух, а уже после собак. Объяснение было такое: «Собачки ловят выдр, а старухи нет».

Могут ли экономические мотивы быть более ясными? Пища, вероятно, является важнейшим из предметов первой необходимости, и средства добывания ее должны также иметь большую важность. В условиях Огненной Земли собаки неизбежно ценились выше, чем старухи. Можно себе представить, сколько было произведено злобных исследований о врожденной жестокости «дикарей»! Огнеземельцы, однако, были не жестоки, а всего лишь голодны. Либо немногие должны погибнуть, либо большинство умрет с голоду.

Цивилизованные нации обычно не убивают старух. Поэтому можно сказать, что цивилизованные общества 1832 г. и огнеземельцы 1832 г. отличались в этом отношении. Можно сказать, что если бы огнеземельцы следовали европейским правилам, то они бы все погибли, а если бы европейцы следовали огнеземельским правилам, то они бы совершали зверства. Но думается, что европейцы и огнеземельцы не отличались в том отношении, что и тем и другим нужно было есть. Ценности еды были, следовательно, общими и для тех и для других.

Дело в том, что у всего человечества имеется относительность в средствах, но общность в целях. Но, однако, даже относительность в средствах исчезает по мере того, как мир сужается. Когда, наконец, установится всемирное общество, то там будет общность целей и средств и распространенные тогда общемировые обычаи будут гораздо ближе к идеалу, чем мы теперь.

Сущность культурного релятивизма — это довольство вещами как они есть. Ленивая терпимость, благодушная инертность облекают его в одежды, замаранные низменным употреблением. Релятивизм, по-видимому, никогда не испытывал социального кризиса и даже не слышал о нем. Ведь столкновение ценностей представляет собой самую сущность кризиса — столкновение, которое обязывает нас, если мы все еще придерживаемся рациональности, остановиться на какой-либо одной ценности как на арбитре всех.

Пятую и шестую теории мы можем взять вместе, поскольку они имеют общую основу. Они представляют в этике триумф понятия «правильно» над понятием «хорошо». Они полагают, что мораль связана не с удовлетворением желания, а с дисциплинированием его. Иными словами, то, что мы хотим сделать, представляет меньшую важность, чем то, что мы должны сделать, и в соответствии с этим задача наша, наш «долг», если угодно, — подчинять наши желания какому-то универсальному правилу.

Формулирование этого правила является главной заботой, которой посвящают себя теории подобного рода. Из всех этих попыток самой знаменитой и самой успешной является кантианская. Кант решил определить, что (если вообще что-либо) во вселенной может называться безоговорочно благом. Черты характера, такие, как понятливость, ум и даже благодушие, могут быть использованы в дурных целях. Поэтому они не являются добродетельными по своей внутренней сущности, сколько бы ими ни восхищались. Подобным же образом обстоит дело и с предметами желаний: вполне допустимо желать их, если они действительно достойны быть желанными.

Беда в том, что не можем пойти дальше, чем «если». Допустим, попытаемся, взяв в качестве своей темы обычный вид планирования: усиленно занимаемся для того, чтобы стать врачом, для того, чтобы иметь обеспеченное существование, для того, чтобы вести культурный образ жизни, для того, чтобы счастливыми быть. И вот оказывается, что учение будет иметь смысл, если стоит быть врачом, а получение врачебного диплома будет иметь смысл, если стоит иметь обеспеченное существование, и так далее до последнего условия: имеет ли смысл быть счастливым. Но и здесь также имеется непреодолимое «если». Можем добавить дальнейшие аргументы, чтобы показать ценность счастья, но можем утверждать его ценность только в том случае, если истинны сами аргументы.

Нравственность целей поэтому, очевидно, теряется в гипотезах. Категорическую нравственность — нравственность, которую, так сказать, можно высказать прямо, следует искать в другом месте. Кант полагал, что нашел ее в специальной процедуре для достижения решений и в подчинении человеческой воли этой процедуре. В соответствии с этим при любых жизненных обстоятельствах мы должны действовать исходя из принципа, обладающего той особенностью, что если бы все действовали исходя из него, то не возникало бы никакой непоследовательности.

Предположим, например, вы купец, нуждающийся в займе, который, насколько известно, вы вряд ли сможете вернуть. Вполне возможно, что сумеете получить этот заем: это и значит быть хорошим купцом. Это, однако, как полагает Кант, не означает быть добродетельным человеком. Ведь, поступая подобным образом, исходили из принципа, следствием которого является, что каждый может брать в долг, не собираясь вернуть; а если бы все вели себя подобным образом, то займы бы не предоставлялись и невозможно было бы давать в долг. Наш принцип, взятый в качестве общего правила, противоречит, следовательно, самому себе в том смысле, что он сам себя опровергает. Он не может быть универсальным законом.

Таким образом, Кант сделал огромное усилие, пытаясь подчинить этику логической последовательности. В том виде, в каком ее он оставил, она выглядит довольно искусственно. Но думается, что мы обязательно должны оценить у Канта мотив и надежду. Он искал такую этику, которая, будучи строго обязательной для всех людей, не могла бы быть извращена, превратившись в крючкотворство. Он стремился показать равенство прав и обязанностей и такое братство, в котором каждый, решая за себя, решал как бы за всех.

Эти благородные чаяния дали ему возможность избежать прагматических приманок и эмпирических прелестей; они ликвидировали узость и открыли широту. Кант уловил внутреннюю связь между злом и саморазрушением, между творческой способностью и добром. Проявляющаяся у него временами суровость тона и постоянная подтянутость его мышления дали, к несчастью, пищу поколениям прусских школьных учителей, которые периодически выкрикивали пошлость: Du sol 1st, denn du kannst. Однако в действительности старый философ намеревался высказать нечто совершенно иное, а именно: людей нельзя рассматривать только как средства, в них надо скорее видеть цель, ради которой совершаются все человеческие действия.

В конце концов, оказалось, что этика долженствования имела в себе, подобно скрытому золотому самородку, этику целей и средств.

Легализм кантианской теории в том, что она настаивает на нравственности в соответствии с правилом. Высший императив, описанный Кантом как «категорический», сам утверждает свое существование подобно закону противоречия. Следовательно, не было никакой необходимости возводить авторитет императива к какому-то божественному существу. В кантианской системе богу, существование которого все равно невозможно доказать, предоставлено восседать над конечным соединением добродетели со счастьем.

Кантианская этика, таким образом, является в основном не теологической. Легалистическая этика, однако, и не должна быть такой. Шестая теория может быть получена из пятой путем простого добавления доктрины, что моральный закон должен быть провозглашен сверхъестественным авторитетом. По принципу Оккамовой бритвы (которая, кстати, не имеет основания в логике) можно сказать, что этот взгляд страдает от ненужных допущений. Однако он опирается на почтенную традицию, восходящую к самым ранним кодексам в истории; и в той мере, в какой церкви учат нравственности, это та нравственность, которой они учат.

Седьмым типом этической теории является тот, который мы уже назвали альпинистской точкой зрения. По этой теории вся ценность средств (за исключением единственного достоинства эффективности) проистекает из наивысшей ценности одной великой цели, summum bonum, к которой направлены стремления и чаяния человечества.

Основной проблемой подобной этики является, разумеется, определение summum bonum. Различные попытки этого определения распадаются, вообще говоря, на две категории. Некоторые из них, возможно большинство, берут фразу индивидуалистично, как означающую наивысшую ценность, которую каждый человек должен реализовать для себя самого. Аристотель, например, по-видимому, определял summum bonum как счастье, а счастье, в свою очередь, — как философски созерцательную жизнь. Конец XIX и начало XX вв. пестрят теориями, определяющими наивысшее благо как некую силу, или как систему талантов, или как гармонию структуры в человеческой личности. От ницшеанского «сверхчеловека» до брэдлиевского «реализованного я» упор делается на индивидуальные достижения, и, полагаем, что подобная же этика направляет и практику психиатрии в современном мире.

Высшее благо, однако, может быть осознано социально, как это сделал Платон в «Государстве» и в «Законах». Достоинство этого варианта в том, что он может придать какое-то моральное значение самопожертвованию и — в более общем смысле — принятию риска ради прогресса человечества. Согласно чисто индивидуалистическим теориям, всякая рискованная попытка становится донкихотством и даже извращением, так как наиболее серьезные из этих попыток влекут за собой уничтожение тех ценностей, которые во всю проповедует индивидуализм. Представьте себе епископа Кранмера в пламени костра, когда он простирает благословляющую руку, и попробуйте сказать, что он претерпел эти муки потому, что ему «это нравилось», и потому, что он заслужил этим вечное блаженство в раю или подтвердил цельность своего характера. Возможно, что он и совершил бы все это, но разве он не намеревался также добиться установления нового социального порядка, более соответствующего, как оп полагал, царству божию?

Спор относительно определений summum bonum является частично фальсифицированным и интеллектуализированным восприятием тех ценностей, которые действительно обсуждались в данную эпоху. Тогда существует опасность того, что мыслитель может проецировать в качестве вечного то, что было лишь историческим и временным, и тогда после окончания борьбы у него в руках может оказаться песок вместо драгоценностей. В соответствии с этим определение summum bonum должно осуществляться в терминах самого исторического процесса так, чтобы идеал указывал вполне возможный путь к изменению и мог бы направлять события, подобно аристотелевскому богу, посредством притяжения.

Теория подобного рода, кроме того, исправляет теории другого рода. Узости непосредственного удовлетворения она придает прозрение и достижение и обязывает как гедониста, так и интуитивиста искать будущего. Она дополняет однобокость этического легализма, придавая правило некой великой цели, которой это правило должно служить.

Таким образом, понятие «цель — средство» оказывается, по крайней мере, составной частью любой убедительной этической теории. Однако приходится признаться, что summum bonum определялось менее адекватно, чем любой другой философский термин. Разумеется, всегда можно ссориться относительно определений; для интеллигентов это является основным развлечением. Однако относительно большинства философских терминов подобные ссоры происходят в известных границах, выходить за которые обычно считалось бы абсурдным. Не сомневаемся, может ли это же быть сказано относительно определений высшего блага. Трудность рекомендует действовать с осторожностью.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *